Вспоминается Екклесиаст: «Суета сует – все суета…» Конечно, имелась в виду тщетность. Тщетный означает напрасный, пустой, лишенный субстанции. Что значит «суета сует»? Что ничто на свете не имеет значения, что все ценности иллюзорны, что все преходяще, что небытие ничуть не хуже бытия, а значит, ничто на свете не стоит того, чтобы к нему стремиться. Неужели это правда? На этот вопрос нет абсолютного ответа. Есть лишь жизнь с ее мелочами, и эти мелочи можно любить или не любить и быть счастливым или несчастным. Конечно, и эти мелочи преходящи, как преходящи счастье и несчастье, но это не мешает им оставаться истинными – сладостными, если ими наслаждаешься, и мучительными, если они приносят тебе одно страдание. Екклесиаст нового времени – Монтень – посвятил этому понятию одну из лучших глав своих «Опытов» (книга III, глава 9, «О суетности»). Но никаких выводов в духе нигилизма он не сделал. Просто Монтень любил жизнь, тогда как Екклесиаст, по собственному его признанию, ее ненавидел. Например, Монтень любил путешествовать. «Вы скажете, что все это – одна тщета. А что не тщета? И самые лучшие заветы – тщета, и вся мудрость – тщета» (книга III, глава 9). Учителем Монтеня был ветер, свободный ветер, который дует, куда ему хочется, никуда не спешит, никому ничего не тщится доказать, а просто «любит пошуметь и подвигаться». Ветер суетлив? «Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои» («Книга Екклесиаста, или Проповедника», 1, 6). Точно так же поступает и Монтень. «Если справа безобразно, я поворачиваю налево. Что же я оставил за спиной? Обернусь, и вижу: за мной по‑прежнему лежит мой путь». Ему говорили, что он уже стар для путешествий: «Вы не вернетесь назад, дорога слишком длинна! – Ну и что? Я ведь ухожу не для того, чтобы вернуться, да и не для того, чтобы куда‑нибудь прийти. Я ухожу для того, чтобы идти, потому что мне нравится идти. Я гуляю не для чего‑нибудь, а чтобы гулять…» Екклесиаст говорил о тщете мудрости, и Монтень не оспаривает этих слов. Только добавляет, что кроме тщеты мудрости есть еще мудрость тщеты, о которой хорошо знает ветер.
От слова «тщета» происходит и слово «тщеславие», означающее разновидность самолюбия. Тщеславный человек преисполнен собственной пустоты, он гордится тем, каким видится сам себе, он восхищается в себе тем, что, по его мнению, вызывает восхищение окружающих («Тщеславие, – пишет Бергсон, – это самолюбование, основанное на предполагаемом восхищении со стороны других»), он жаждет, чтобы окружающие восхищались в нем тем, что в нем самом вызывает восхищение. Никто из нас не может сказать, что полностью лишен тщеславия. Это тонко подметил Паскаль: «Тщеславие так укоренилось в сердце человеческом, что солдат, подмастерье, повар, крючник – все бахвалятся и желают заиметь почитателей; и даже философы этого хотят, и те, кто обличают тщеславие, желают похвал за то, что так хорошо об этом написали, и те желают похвал за то, что это прочитали, и даже я, пишущий эти слова, быть может, желаю того же и, быть может, те, кто будут меня читать…» («Мысли», 627–150). Впрочем, осознать свое тщеславие значит в некоторой мере освободиться от него. «Единственным средством против тщеславия, – продолжает Бергсон, – является смех». Правда, прежде всего он имеет в виду смех над собой.
Наконец, в искусствоведении существует термин «суета сует», означающий разновидность натюрморта. Такой натюрморт изображает обычно увядший цветок, череп, погасшую свечу и т. п. – то есть вещи, указывающие на краткосрочность и тщетность существования. В экзистенциальном смысле это искусство вторит Екклесиасту, а в смысле нравственном или психологическом является попыткой исцелить нас от тщеславия. Кое‑кто скажет, что художники, создающие подобные полотна, стремятся внушить нам отвращение к жизни, убедить нас, что нашего интереса заслуживает только смерть или религия. Но даже самым талантливым из них не удается внушить нам даже отвращения к живописи. Может, мы слишком тщеславны? Или это живопись слишком прекрасна?