«Бог не может быть везде, а потому он создал матерей», – гласит еврейская пословица. Мне представляется, что она довольно точно выражает как идею Бога, так и идею материнства.
Что такое мать? Женщина, выносившая и родившая ребенка. Почти всегда это еще и женщина, любящая и защищающая ребенка (в том числе и от его отца), та, кто его кормит, баюкает, воспитывает, ласкает и утешает. Иначе мы не знали бы, ни что такое любовь, ни что такое человечность.
Издавна существуют такие понятия, как приемная мать и биологическая мать, и они совершенно обоснованны. С недавних пор в нашу жизнь вошло понятие «суррогатная мать», и, хотя само выражение кажется мне чудовищным, в нем также содержится позитивный смысл. Дело в том, что две основные функции материнства – рождение и воспитание ребенка, обычно неразделимые, – не обязательно должны оставаться таковыми. Любовь к ребенку значит, бесспорно, больше, чем переданные ему гены. Странная идея для материалиста, скажете вы. Ничего странного в ней нет – любовь не менее материальна, чем все остальное.
Что такое материнская любовь – инстинкт или культурный факт? Споры на эту тему ведутся давно и упорно. Ясно, что не инстинкт (материнская любовь знает исключения и не включает в себя врожденных навыков). Значит, культурный факт? Похоже, что так, хотя «подвоем», судя по всему, служит биологический материал. Ведь язык тоже не инстинкт, что не мешает речи оставаться биологически детерминированной способностью – не зря же язык, на котором мы говорим, мы называем родным. Язык есть избирательное преимущество, что очевидно. Но то же самое относится к родительской, в частности к материнской, любви. Если представить себе, в каких условиях на протяжении десятков тысяч лет существовали наши первобытные предки, трудно даже вообразить, сколько любви, ума и нежности потребовалось матерям, чтобы человечество просто смогло выжить. Мне как‑то случилось сказать, что любовь изобрели женщины. Это, конечно, шутка, но в ней, как мне кажется, есть своя доля правды, что на свой манер весьма настойчиво подчеркивал и Фрейд. Для подавляющего большинства из нас, и мужчин и женщин, первая «история любви» началась на руках у матери, т. е. женщины, которая нас любила безо всяких условий и оговорок и научила нас любить.
Из сказанного, конечно, не следует, что отцы не имеют никакого значения. Утверждать такое было бы очевидным абсурдом (хотя в воспитании детей они во многих обществах принимают весьма незначительное участие). Так же абсурдно утверждать, что отцы не способны к любви – это уже была бы очевидная несправедливость (хотя неизвестно, сохранили бы они эту способность, если бы сами не были изначально любимы?). Тем не менее роль отцов и отцовская любовь, какое бы значение они ни приобретали, остаются вторичными, хронологически более поздними, словно бы «привитыми» за всю предшествовавшую, в своем роде подготовительную историю отношений с ребенком. Это положение справедливо как для всего вида, так и для отдельного индивидуума. Лучше и короче всех на эту тему высказался Ромен Гари (149): «Человек, то есть цивилизация, начинается с отношений ребенка с матерью».
МАТЬ
Мать
Источник: Философский словарь.
МАТЬ
символ жизни, святости, вечности, тепла и всепобеждающей любви. Культ почитания матери, как главы рода и охранительницы, сохраняется во многих культурах до настоящего времени. Образ матери в мировой культуре имеет не менее четырех символических значений. Прежде всего, это космическая Мать-Земля, священная супруга Неба, порождающая все сущее, — всеобщая кормилица и хранительница, не отличающая доброго от злого. Мать-Земля рождает и кормит богов, но она же рождает и кормит чудовищ. Не случайно в некоторых земледельческих религиях, особо озабоченных вопросами добра и зла, она превращается в некое космическое чудовище, из трупа которого боги создают небо и землю. Великая война, описанная в Махабхарате, — это война между защитниками Матери-Земли и ее осквернителями. Победа защитников предрешена: им помогают боги и демоны, а в решающий момент в бой вступает сама Земля, останавливающая колесницу их главного врага. Наиболее распространенное изображение небесных вод — груди Матери-богини. Иногда «небесные хляби» представляются в виде двух переплетенных нитей, символизирующих ремесло Великой Матери — ткачество, отождествляемое с актом творения. Следующий символ, связанный с образом Матери, — это Мать-Природа, милостивая и жестокая. Это фригийская Кибела, вавилонская Иштар, индусская Кали, славянская Макошь. Последняя на известном збручском идоле Рода-Святовита XI в. изображена с рогом изобилия. Мать-Природа, индийский эзотерический символ Адденнари, — царственная женщина со знаком лингама на лбу, у ног которой лежат тигр и бык (добро и зло). В своих четырех руках она держит меч, кольцо (или ожерелье), кубок и цветущую ветку — символы четырех стихий. У индейцев навахо, африканских догонов и у многих других народов было представление о том, что земля имеет вид женского тела. Этот аспект Матери тесно связан с луной и тьмой. Однако наиболее полно он сохранился в эзотерических учениях, например, у европейских алхимиков (великая Мать-Луна Христиана Розенкрейца). В религии же древних греков Мать-Природа постепенно превратилась в Мать Зверей (процесс, отражающий отделение человека от природы), а затем стала богиней леса и охоты. В патриархальной культуре Европы Мать-Природа слилась с демонической Лилит. Так возник зловещий образ ведьмы — символ опасности, исходящей от природы. Третий символический аспект Матери — Священная Мать, личная святыня любого мужчины, персонифицированная в христианском образе Богородицы. Священная Мать — это символ места женщины в патриархальной культуре, строго ограничивающий ее функции. Женщина должна рожать сыновей, а все прочее считалось не только излишним, но и достойным порицания. Недаром христиане настаивают на непорочном зачатии Богоматери, ведь тем самым идея материнства очищается от любых связей с сексуальностью. Вещь, совершенно немыслимая в природе, оказалась практически достигнутой в европейской культуре, где любовь в значительной степени отделена от эзотерики, а эротика от деторождения. Довольно характерно, что символ Священной Матери пользуется особой популярностью в странах, где женщина занимает наиболее приниженное положение. В частности, можно вспомнить культ Богоматери в латиноамериканских странах, а также демонстративное почитание матери у турок и азербайджанцев, многочисленные стихи советских поэтов о матери. Священная Мать выступает источником несексуального тепла, противостоя сонму демонических женщин, стремящихся отнять тепло у ее сына и погубить его. Четвертый символический аспект Матери — источник, исходная форма, основная часть явления, предмета или устройства. Например, «материнские клетки» в биологии, «материнская плата» в компьютере, «маточный раствор» в промышленной химии или «материнские и дочерние предприятия» на языке экономики. Да и само слово «материя» не случайно имеет созвучие со словом «мать». Этот аспект символа материнства наиболее абстрактен: Мать здесь символизирует пассивное порождающее начало, преобразуемое вмешательством активного. По сложившейся традиции многие европейские народы персонифицируют свою родную страну в образе женщины. В частности, для французов это Марианна, регулярно избираемая на конкурсах красоты из большого числа молодых француженок. Образ Родины-Матери был воскрешен в годы Великой Отечественной войны и воплотился в гигантских монументах 60—80-х XX в. Горсть родной земли, которую брали с собой в дорогу странники, наделялись магическими свойствами, согревая и защищая на чужбине. Источ.: Шейнина Е. Я. Энциклопедия символов. М., 2001; Энциклопедия символов, знаков, эмблем. М., 1999.
Источник: Символы, знаки, эмблемы: энциклопедия
МАТ (матерщина, ненормативная лексика)
слова, словосочетания, относящиеся к сексуальной и мочеполовой сфере, смысл которых, в общем-то, признаваем, а модус передачи, в тексте или устно, решительно осуждаем обществом и правилами хорошего тона.
Изнанка комильфотного сознания, М. проявляется в форме хулиганского протеста (заборные надписи), а также авангардного эксперимента, исходящего из желания эпатировать обывателя («Я лучше в барах блядям буду давать ананасную воду» — В. Маяковский, «Вам!»). Иное в фольклоре: как верно подметил Виктор Ерофеев (сам не чурающийся М. в своем писательском творчестве), сказка «использует М. метафорически или в качестве эмоционально выраженных междометий. М. пользуются все персонажи сказки, вне зависимости от возраста и половой принадлежности, никто не видит в нем ничего предосудительного»,— речь идет о 77 «заветных» сказках, переданных В. Афанасьевым А. Герцену в 1866 году. Противоположен эффект, производимый М. в поэзии Баркова (вторая половина XVIII в.): остранение донельзя абсурдных ситуаций в его поэмах, наподобие «Луки Мудищева», посредством «срамного слова ». Но уже у Достоевского неназываемый, но активно подразумеваемый М. является выражением экзистенциального отчаяния героя: «Какое-то исступление самой зверской злобы исказило все его лицо. — А знаешь,— произнес он гораздо тверже, почти не пьяный, нашу русскую..? (И он проговорил самое невозможное в печати ругательство.) Ну так и убирайся к ней!» («Вечный муж», 1870). В 1920-х годах украинский писатель Мыкола Хвылевой употребляет это же выражение, имитируя его звучание свистом паровоза.
Длительный период официального советского ханжества только благоприятствовал расцвету М. во внецензурных текстах — без крепкого слова немыслимо, скажем, творчество Юза Алешковского. Правда, А. Солженицын предпочитает не сам ненорматив в его неприкрашенном виде, а его буквенную вариацию вроде «ни фуя» («Один день Ивана Денисовича»). Нечто подобное замечается в «Альбоме для марок» Андрея Сергеева (что объясняемо, к тому же, инфантильной ситуацией рассказчика): «Ищем новые ругательные слова... Юрка Тихонов... пришел домой с одним — только забыл — хорошее слово: — Что-то вроде звезды». В пьесах Леся Подервянского, целиком построенных на М., он служит демистификации социалистического архетипа («Данко»), сатире («Пацаватая история») или фантазмической пародии («Гамлет, або Трагедия датського кацапізма»). Основная трудность — агрессивная энергетика, практическая самодостаточность М. Осознавая это, Венедикт Ерофеев предпосылает поэме «Москва—Петушки » (1969) «Уведомление автора», из которого следует, что для блага читателя главу «Серп и Молот — Карачарово», состоящую из «полутора страниц чистейшего М.», он редуцировал к одной-единственной фразе «И немедленно выпил». Возможно, та же причина побудила Киру Муратову финализировать однообразно-раздраженный — повторение одной сослагательной речевой конструкции — монолог персонажа в вагоне метро («Астенический синдром», 1989), а Владимира Сорокина обильно применять М. для радикального слома повествования, начинающегося у него обычно как безмятежно реалистический текст.
Частая и бесконтрольная, фактически бессмысленная, эксплуатация М., которая наблюдается на всем постсоветском культурном пространстве на протяжении последнего десятилетия, способствовала не столько падению нравов, как снижению литературного качества, лишив обсценную лексику могучей силы словесной избирательности и образной уместности. Сегодня М. превратился в подобие странной запятой: вначале полностью абсолютизируя внимание читателя, он затем сводится на нет в его восприятии (что имело место в ранней беллетристике Эдуарда Лимонова). Удачный пример иронического преломления М. — инфернальный пес Пиздец в «Generation Пи » Виктора Пелевина.
Более опосредованным является использование М. в изобразительном творчестве, которое, как известно, может быть безымянным, хотя почти никогда — анонимным. Например, в стебной ретро-картине: «На смерть поэта» (2002) киевлянина Владислава Шерешевского — в качестве сильно разреженной подписи под изображением упавшего Пушкина: «это пиздец». На живописной плоскости — слово «пизда» в работе яркого представителя южнорусской волны Олега Голосия «Огненная лошадь». Или в контексте концептуалистской акции(перформанс «Мазепа» Василия Цаголова, 1995, включающий пятиминутное выступление Александра Бренера из придыхательных вариаций глаголов «ебут» и «наебывают»).
Следует отметить, что и западное искусство сталкивалось с подобными проблемами (долгий путь пресловутого «merde» от героико-эпизодической реабилитации в «Отверженных» Виктора Гюго, 1860, до вступительной реплики в «Короле Убю » Альфреда Жарри, 1894, — не случайно сегодня ее подчас переводят как «черт»). А территориально-юридическая аббревиатурность глагола «fuck» никак не благоприятствовала его легитимизации (в контексте театральной рецензии им впервые воспользовался англичанин Кеннет Тайней в 1960-е годы).
[О. Сидор-Гибелинда]
СМ.: Другая Проза, Срамной Рок,Трэш, Цензура.
Изнанка комильфотного сознания, М. проявляется в форме хулиганского протеста (заборные надписи), а также авангардного эксперимента, исходящего из желания эпатировать обывателя («Я лучше в барах блядям буду давать ананасную воду» — В. Маяковский, «Вам!»). Иное в фольклоре: как верно подметил Виктор Ерофеев (сам не чурающийся М. в своем писательском творчестве), сказка «использует М. метафорически или в качестве эмоционально выраженных междометий. М. пользуются все персонажи сказки, вне зависимости от возраста и половой принадлежности, никто не видит в нем ничего предосудительного»,— речь идет о 77 «заветных» сказках, переданных В. Афанасьевым А. Герцену в 1866 году. Противоположен эффект, производимый М. в поэзии Баркова (вторая половина XVIII в.): остранение донельзя абсурдных ситуаций в его поэмах, наподобие «Луки Мудищева», посредством «срамного слова ». Но уже у Достоевского неназываемый, но активно подразумеваемый М. является выражением экзистенциального отчаяния героя: «Какое-то исступление самой зверской злобы исказило все его лицо. — А знаешь,— произнес он гораздо тверже, почти не пьяный, нашу русскую..? (И он проговорил самое невозможное в печати ругательство.) Ну так и убирайся к ней!» («Вечный муж», 1870). В 1920-х годах украинский писатель Мыкола Хвылевой употребляет это же выражение, имитируя его звучание свистом паровоза.
Длительный период официального советского ханжества только благоприятствовал расцвету М. во внецензурных текстах — без крепкого слова немыслимо, скажем, творчество Юза Алешковского. Правда, А. Солженицын предпочитает не сам ненорматив в его неприкрашенном виде, а его буквенную вариацию вроде «ни фуя» («Один день Ивана Денисовича»). Нечто подобное замечается в «Альбоме для марок» Андрея Сергеева (что объясняемо, к тому же, инфантильной ситуацией рассказчика): «Ищем новые ругательные слова... Юрка Тихонов... пришел домой с одним — только забыл — хорошее слово: — Что-то вроде звезды». В пьесах Леся Подервянского, целиком построенных на М., он служит демистификации социалистического архетипа («Данко»), сатире («Пацаватая история») или фантазмической пародии («Гамлет, або Трагедия датського кацапізма»). Основная трудность — агрессивная энергетика, практическая самодостаточность М. Осознавая это, Венедикт Ерофеев предпосылает поэме «Москва—Петушки » (1969) «Уведомление автора», из которого следует, что для блага читателя главу «Серп и Молот — Карачарово», состоящую из «полутора страниц чистейшего М.», он редуцировал к одной-единственной фразе «И немедленно выпил». Возможно, та же причина побудила Киру Муратову финализировать однообразно-раздраженный — повторение одной сослагательной речевой конструкции — монолог персонажа в вагоне метро («Астенический синдром», 1989), а Владимира Сорокина обильно применять М. для радикального слома повествования, начинающегося у него обычно как безмятежно реалистический текст.
Частая и бесконтрольная, фактически бессмысленная, эксплуатация М., которая наблюдается на всем постсоветском культурном пространстве на протяжении последнего десятилетия, способствовала не столько падению нравов, как снижению литературного качества, лишив обсценную лексику могучей силы словесной избирательности и образной уместности. Сегодня М. превратился в подобие странной запятой: вначале полностью абсолютизируя внимание читателя, он затем сводится на нет в его восприятии (что имело место в ранней беллетристике Эдуарда Лимонова). Удачный пример иронического преломления М. — инфернальный пес Пиздец в «Generation Пи » Виктора Пелевина.
Более опосредованным является использование М. в изобразительном творчестве, которое, как известно, может быть безымянным, хотя почти никогда — анонимным. Например, в стебной ретро-картине: «На смерть поэта» (2002) киевлянина Владислава Шерешевского — в качестве сильно разреженной подписи под изображением упавшего Пушкина: «это пиздец». На живописной плоскости — слово «пизда» в работе яркого представителя южнорусской волны Олега Голосия «Огненная лошадь». Или в контексте концептуалистской акции(перформанс «Мазепа» Василия Цаголова, 1995, включающий пятиминутное выступление Александра Бренера из придыхательных вариаций глаголов «ебут» и «наебывают»).
Следует отметить, что и западное искусство сталкивалось с подобными проблемами (долгий путь пресловутого «merde» от героико-эпизодической реабилитации в «Отверженных» Виктора Гюго, 1860, до вступительной реплики в «Короле Убю » Альфреда Жарри, 1894, — не случайно сегодня ее подчас переводят как «черт»). А территориально-юридическая аббревиатурность глагола «fuck» никак не благоприятствовала его легитимизации (в контексте театральной рецензии им впервые воспользовался англичанин Кеннет Тайней в 1960-е годы).
[О. Сидор-Гибелинда]
СМ.: Другая Проза, Срамной Рок,Трэш, Цензура.
Источник: Альтернативная культура. Энциклопедия